На молитву покаянную перед ликами святыми опускается на колени фигура согбенная, будто чернец, но крест золотой и лик, принявший на себя выражение кротости и раскаяния, хоть не переставала от того душа полниться мыслями тёмными, выдавали в старике великого князя и царя земель русских, от удара страшного оправившегося наконец, да вспомнившего о надобности спасения души своей перед казнями бояр за измену грядущими.
— Владыко, Господи Боже мой, в руках Которого участь моя, спаси меня Сам по милости Твоей, не дай мне погибнуть во грехах моих...
Слова молитв, даже самых простых и заученных давно, растворялись в памяти неизменно, будто и не было их никогда, стоило появиться в сердце царском главной страсти человеческой — похоти, при виде молодого полюбовника возникающей непременно, али гневу, которым день вчерашний преисполнен был, отчего и помолиться не нашлось вчера времени. По заслугам воздать справедливо каждому, да утешить Фёдора, от раны телесной не оправившегося, а получившего уж новую — душевную... Всё по вине его — дурака старого.
— ...не презирай дело рук Твоих, не удаляйся, умилосердись и не посрами, не оставь меня, Господи, — Позвать бы вновь его в покои свои вечером, ласковыми словами утешать да приголубливать, как то после ссор их часто было; украшениями новыми одарить, авось и позабудет о горе своём. А там уж, какую судьбу не изберёт отцу его, так и легче принять будет.
— Спаси меня по милости Твоей, ибо на Твоем попечении был я от юности моей, – да постыдятся желающие удалить меня от Тебя чрез дела греховные, помышления непристойные, воспоминания неполезные; удали от меня всякое распутство, пороков излишество.
Да и казнить навряд ли Алексея надобно; не так уж велика вина его.
— Ибо Ты один только Свят, один Крепкий, один Бессмертный, во всем несравненное могущество имеющий и Тобою одним подается всем против диавола и его воинства сила... — шепчет государь уж едва слышно про себя, понимая, что с каждой секундою мысли его от молитвы всё далече становятся.
Позвать надобно... Вечером.
***
Сколько раз за ту безумную пыточную вечность «пропели» плети песнь свою мучительную, в бешеной пляске по телу кожу полосами алыми рассекая, сколько криков вырвали нечеловеческих, сменившихся по отсутствию сил стонами болезненными, не смог сосчитать Максим, сбиваясь всякий раз, как доводилось ему с ужасом встречать взгляд помутневших от боли очей Басманова, в которых не увидеть было более привычных наглости и задора, с которыми, подобно батюшке своему, обращался он ко всем, кто чином хоть немного ниже него был. Не дозволил Малюта лекаря позвать, чтоб удостовериться в остатке здравия пытуемого; оставил сына подле опального, дабы проследил за ним и умереть не дал раньше времени, да ушёл восвояси. И снова, вместе с очередным стоном болезненным, слетевшим с уст Фёдора Лексеича, окровавленных от попыток бесплодных поначалу крики нечеловеческие сдерживать, сотрясает его тело бессознательное крупная дрожь, дёргаются змеи-цепи, надобности в которых не было сейчас никакой, звон жалобный издавая. Нагоняют тоску на душу Максима, вспоминающего за бездельем звон былой задорный серёг в ушах кравчего. Были и простые жемчужные, и с камнями драгоценными: синими, алыми, оранжевыми — всех цветов и названий не упомнить, но каждые всё краше и дороже прежних, не боярыне знатной — государыне под стать. «Подарками царскими» называл их батюшка с отвращением, хмурясь отчего-то каждый раз, а Максим и разуметь не мог искренне что ж за служба такая кравческая, за которую столь щедро сам государь драгоценностями одаривает? Думалось ему, что это — развлечение очередное Иоанново, насмешка над кравчим, чем-то и впрямь девицу напоминающим, али наказание за проступок какой, да правды узнать не у кого. Молчал о том отец, а среди братии опричной, полной людей лживых и завистливых, и спрашивать не хотелось. Хватало от них и слухов непотребных о содомском грехе Фёдора, да не с мальчишкой-холопом каким, а с самим Иваном Васильевичем, который чарам содомита юного поддавшись, платил тому щедро и серьгами, и перстнями, и любовью своей. Но не верилось в то Максиму, слухи эти крамольные считавшему клеветой, за которую и на пытки отдать могли запросто, как сделать приказал государь милостивый с Алексеем Басмановым, позабыв, должно быть, про заслуги старые его. Но ожидаемо то было. Даром что государев человек, ради власти и богатства себя погубивший, а теперь и сына своего. Но всё же жалко в глубине души главных любимцев царских, хоть и заслужили они расплаты за дела свои, в отличие от Бориса Фёдоровича безгрешного, оговорённого, но в подземелья пыточные за обвинителем своим отправленного. Хоть и первый кнут достался доносчику, да и мучений испытал он поболее Бориса, да пострадал невинный всё равно ни за что. Но простит то себе государь, оправдает заповедями али подозрениями надуманными, отмолит грехи, да сможет спать спокойно опять.
— Не издох ещё? — от гласа знакомого, новую муку с собой приносящего, содрогается доброе сердце, вот только сделать ничего не может, всё тем же созерцателем безмолвным жестоких злодейств оставаясь, — Не издох — вижу. Отойди прочь, поговорить мне с ним надобно.
— Господи помилуй... — только успевает прошептать Максим, ледяную длань бывшего кравчего отпуская, да ощутив при этом явственно спиной взгляд отца насмешливый, в котором почудилась ему в этот раз будто угроза какая, сердце крючьями железными рвущая паче собственного малодушия. Не посмеет перечить палачу и мучителю, в кровавых делах своих самим государем поощряемому, и знал то Малюта не хуже родного сына, покорно, пусть и с неохотою, от тела бессознательного Фёдора отстраняющегося. — Оставь его. Убьёшь ведь. Плох он совсем, того и гляди не доживёт до вечера.
А может, и к лучшему то — мелькает в голове мыслью мимолётной. Греховной, но милосердной такой к покалеченному юноше, успевшему за время недолгое славу и почёт обрести, да подняться, кажется, выше любого именитого человека. Только падать, будучи благодетелем своим могущественным отвергнутым, быстрей и больней оказалось. И не ждать ему теперь ни пощады, ни смерти милосердной, только если не доведёт ещё раз Фёдор одним существованием своим Скуратова до бешенства. А там, коли свершится чудо, да не отмахнётся от жестокого убийства любимца, а то и в самом деле любимого своего, пускай и бывшего, без его указа и ведома царь-батюшка, выпадет честь и палачу познать опалы государевой. Сколько верёвочке не виться, а конец всегда будет. Знать бы лишь какой. Кол, плаха или вода кипящая? Или пощада, что немногим лучше, чтоб новыми злодеяниями земля русская полнилась? Жесток Иоанн, да не к истинным злодеям своим...
— За водой на двор сходи. Пробудить боярина надобно, а кулаками не по чести... Чего застыл? Ступай! — и тому перечить не смеет Максим, поспешить решив, чтоб не досталось опальному за нерасторопность его. После духоты коридоров подземных кружилась от свежего воздуха голова молодецкая, а в груди сжималось и болело всё, только насладиться чувством тем свободы призрачной времени в обрез было. Хотя помедлить может? Помрёт ведь всё равно, а так и мучаться меньше...
— Максим Григорьевич! — бледный, словно смерть, лик Петра Басманова, дрожащий глас его да пальцы, с силой в рукав кафтана вцепившиеся, вырывают вздрогнувшего Максима из раздумий тяжких, а вода ледяная, для «пробуждения» опального надобная, выплёскивается на землю, да только не до того уж было меньшему Скуратову. — Не слышишь разве что зову тебя? Что государь с батюшкой нашим приказал сделать? В чём повинен он? А Фёдор где? Как пропал он со вчерашнего дня, так и не видел его никто. Что ж ты молчишь, Максим Григорьевич? Случилось с ним чего? — не умолкает Пётр, очей умоляющих от спасителя ныне единственного своего не отводя, да не отступаясь от него всё в ожидании ответов. Да получит их вскоре, и хоть вряд ли осчастливлен ими будет, но спасёт, возможно, душу хоть одну безгрешную, да вместе с тем, как хотелось Максиму надеяться, вины его и Малюты искупит отчасти, если вразумит Господь государя-батюшку и смилостивит сердце его.
***
— Ибо подобает Тебе всякая слава, честь и поклонение, Отцу, и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков. Аминь.